Неточные совпадения
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и знаю этот голубой туман,
в роде того, что на горах
в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё
в блаженное то время, когда вот-вот кончится
детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить
в эту анфиладу, хотя она
кажется и светлая и прекрасная…. Кто не прошел через это?
От него отделилась лодка, полная загорелых гребцов; среди них стоял тот, кого, как ей
показалось теперь, она знала, смутно помнила с
детства. Он смотрел на нее с улыбкой, которая грела и торопила. Но тысячи последних смешных страхов одолели Ассоль; смертельно боясь всего — ошибки, недоразумений, таинственной и вредной помехи, — она вбежала по пояс
в теплое колыхание волн, крича...
С интересом легкого удивления осматривалась она вокруг, как бы уже чужая этому дому, так влитому
в сознание с
детства, что,
казалось, всегда носила его
в себе, а теперь выглядевшему подобно родным местам, посещенным спустя ряд лет из круга жизни иной.
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, — ящика,
в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему
казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он с
детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает
в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона...
Иногда
казалось, что Лидия относится к нему с тем самомнением, которое было у него
в детстве, когда все девочки, кроме Лидии,
казались ему существами низшими, чем он.
Самгин вспомнил, что
в детстве он читал «Калевалу», подарок матери; книга эта, написанная стихами, которые прыгали мимо памяти,
показалась ему скучной, но мать все-таки заставила прочитать ее до конца.
Нет ее горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через годы все
казалось играми
детства перед той далекой любовью, которую восприняла на себя глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед
в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни… Все «поблекло и отошло».
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь путь он все-таки не мог прийти
в себя от какой-то ярости на этих молодых людей и успокоиться. Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже не трусит перед ними. Мне, по въевшемуся
в меня старому впечатлению с
детства, все
казалось, что все должны бояться Ламберта, так что, несмотря на всю мою независимость, я, наверно,
в ту минуту и сам трусил Ламберта.
Точно как
в детстве бывало, когда еще нервы не окрепли: печь
кажется в темноте мертвецом, висящее всегда
в углу платье — небывалым явлением.
В детстве сочни
казались мне чрезвычайно вкусными, но
в настоящее время едва ли найдется желудок, способный их переварить.] словом, все бы — только, папенька, кушайте на здоровье!
С
детства я жил
в своем особом мире, никогда не сливался с миром окружающим, который мне всегда
казался не моим.
Ветер шевелил прядь волос, свесившуюся из-под его шляпы, и тянулся мимо его уха, как протяжный звон эоловой арфы. Какие-то смутные воспоминания бродили
в его памяти; минуты из далекого
детства, которое воображение выхватывало из забвения прошлого, оживали
в виде веяний, прикосновений и звуков… Ему
казалось, что этот ветер, смешанный с дальним звоном и обрывками песни, говорит ему какую-то грустную старую сказку о прошлом этой земли, или о его собственном прошлом, или о его будущем, неопределенном и темном.
Он сжал ее маленькую руку
в своей. Ему
казалось странным, что ее тихое ответное пожатие так непохоже на прежние: слабое движение ее маленьких пальцев отражалось теперь
в глубине его сердца. Вообще, кроме прежней Эвелины, друга его
детства, теперь он чувствовал
в ней еще какую-то другую, новую девушку. Сам он
показался себе могучим и сильным, а она представилась плачущей и слабой. Тогда, под влиянием глубокой нежности, он привлек ее одною рукой, а другою стал гладить ее шелковистые волосы.
— Никак, ваше превосходительство, не могу я здесь найти этого прекрасного плода, который ел
в детстве и который,
кажется, называется кишмиш или мишмиш?
— Слава богу! Ведь мне это сто раз
в голову приходило. Да я все как-то не смел вам сказать. Вот и теперь выговорю. А ведь это очень трудно тыговорить. Это,
кажется, где-то у Толстого хорошо выведено: двое дали друг другу слово говорить ты, да и никак не могут и все избегают такие фразы,
в которых местоимения. Ах, Наташа! Перечтем когда-нибудь «
Детство и отрочество»; ведь как хорошо!
Вдыхая полной грудью сладкий воздух, они шли не быстрой, но спорой походкой, и матери
казалось, что она идет на богомолье. Ей вспоминалось
детство и та хорошая радость, с которой она, бывало, ходила из села на праздник
в дальний монастырь к чудотворной иконе.
Но так как Арина Петровна с
детства почти безвыездно жила
в деревне, то эта бедная природа не только не
казалась ей унылою, но даже говорила ее сердцу и пробуждала остатки чувств, которые
в ней теплились.
— Павел, — начал он, — что это за
детство? Помилуй! Что с тобою сегодня? Бог знает, какой вздор взбрел тебе
в голову, и ты плачешь. Мне, право,
кажется, что ты притворяешься.
— У меня такое чувство, как будто жизнь наша уже кончилась, а начинается теперь для нас серая полужизнь. Когда я узнал, что брат Федор безнадежно болен, я заплакал; мы вместе прожили наше
детство и юность, когда-то я любил его всею душой, и вот тебе катастрофа, и мне
кажется, что, теряя его, я окончательно разрываю со своим прошлым. А теперь, когда ты сказала, что нам необходимо переезжать на Пятницкую,
в эту тюрьму, то мне стало
казаться, что у меня нет уже и будущего.
Доктора сказали, что у Федора душевная болезнь. Лаптев не знал, что делается на Пятницкой, а темный амбар,
в котором уже не
показывались ни старик, ни Федор, производил на него впечатление склепа. Когда жена говорила ему, что ему необходимо каждый день бывать и
в амбаре, и на Пятницкой, он или молчал, или же начинал с раздражением говорить о своем
детстве, о том, что он не
в силах простить отцу своего прошлого, что Пятницкая и амбар ему ненавистны и проч.
Теперь, когда я пишу эти строки, мою руку удерживает воспитанный во мне с
детства страх —
показаться чувствительным и смешным; когда мне хочется ласкать и говорить нежности, я не умею быть искренним. Вот именно от этого страха и с непривычки я никак не могу выразить с полной ясностью, что происходило тогда
в моей душе.
— У него она,
кажется,
в детстве вся носом вытекла, — сказала княгиня, не то с неуважением к рюриковской крови, не то с легкой иронией над сыном.
Я живо помню эту ловлю
в моем
детстве: рыбы
в реке, па которой я жил, было такое множество, что теперь оно
кажется даже самому мне невероятным; вешняка с затворами не было еще устроено,
в котором поднимать один запор за другим и таким образом спускать постепенно накопляющуюся воду.
Дмитрий Александрович Брянчанинов
в указанном направлении был первым заводчиком: он был главою кружка любителей и почитателей «святости и чести», и потому о нем следует сказать прежде прочих. Набожность и благочестие были,
кажется, врожденною чертою Брянчанинова. По крайней мере по книге, о нем написанной, известно, что он был богомолен с
детства, и если верить френологическим системам Галя и Лафатера, то череп Брянчаиннова являл признаки «возвышенного богопочитания».
Кроме того, что его приезд изменял наши планы и давал возможность уехать из деревни, я с
детства привыкла любить и уважать его, и Катя, советуя мне встряхнуться, угадала, что изо всех знакомых мне бы больнее всего было перед Сергеем Михайлычем
показаться в невыгодном свете.
— Как ты жил прежде, хорошо и приятно? — спросил голос. И он стал перебирать
в воображении лучшие минуты своей приятной жизни. Но — странное дело — все эти лучшие минуты приятной жизни
казались теперь совсем не тем, чем
казались они тогда. Все — кроме первых воспоминаний
детства. Там,
в детстве, было что-то такое действительно приятное, с чем можно бы было жить, если бы оно вернулось. Но того человека, который испытывал это приятное, уже не было: это было как бы воспоминание о каком-то другом.
Казалось, что слова людей
Забыл я — и
в груди моей
Родился тот ужасный крик,
Как будто с
детства мой язык
К иному звуку не привык…
Мне
казалось, что последнее было вероятнее, но как судили о том другие — этого я не знаю, потому что
в детстве моем об этом не думал, а когда я подрос и мог понимать вещи — «несмертельного» Голована уже не было на свете.
Вера прибавляет, что я советовал Марье Ивановне записывать все воспоминания о
детстве сына (
кажется, всего было бы благонадежнее записывать их самим нам) и продолжает так: как любит Марья Ивановна всех тех, кто принимает участие
в ее сыне!
Дорогой мой, милый Саша, — проговорила она, и слезы брызнули у нее из глаз, и почему-то
в воображении ее выросли и Андрей Андреич, и голая дама с вазой, и все ее прошлое, которое
казалось теперь таким же далеким, как
детство; и заплакала она оттого, что Саша уже не
казался ей таким новым, интеллигентным, интересным, каким был
в прошлом году.
С самого раннего
детства Вера не знала, что такое ложь: она привыкла к правде, она дышит ею, а потому и
в поэзии одна правда
кажется ей естественной; она тотчас, без труда и напряжения, узнает её, как знакомое лицо… великое преимущество и счастие!
Жена хотела, чтобы я ушел, но мне не легко было сделать это. Я ослабел и боялся своих больших, неуютных, опостылевших комнат. Бывало
в детстве, когда у меня болело что-нибудь, я жался к матери или няне, и, когда я прятал лицо
в складках теплого платья, мне
казалось, что я прячусь от боли. Так и теперь почему-то мне
казалось, что от своего беспокойства я могу спрятаться только
в этой маленькой комнате, около жены. Я сел и рукою заслонил глаза от света. Было тихо.
Ей
казалось, что именины были уже давно-давно, не вчера, а как будто год назад, и что ее новая болевая жизнь продолжается дольше, чем ее
детство, ученье
в институте, курсы, замужество, и будет продолжаться еще долго-долго, без конца.
Всё, что остается от воспоминания о
детстве, что дает мечтание и тихое вдохновение при светящейся лампаде, — всё это,
казалось, совокупилось, слилось и отразилось
в ее гармонических устах.
Степь, степь… Лошади бегут, солнце все выше, и
кажется, что тогда,
в детстве, степь не бывала
в июне такой богатой, такой пышной; травы
в цвету — зеленые, желтые, лиловые, белые, и от них, и от нагретой земли идет аромат; и какие-то странные синие птицы по дороге… Вера давно уже отвыкла молиться, но теперь шепчет, превозмогая дремоту...
Священники мне
в детстве всегда
казались колдунами. Ходят и поют. Ходят и махают. Ходят и колдуют. Охаживают. Окуривают. Они, так пышно и много одетые,
казались мне не-нашими [Народное наименование черта (примеч. М. Цветаевой).], а не тот, скромно — и серо-голый, даже бедный бы, если бы не осанка, на краю Валерииной кровати.
На завалине сидя,
в первый раз услыхал он голос ее, и этот нежный певучий голосок
показался ему будто знакомым. Где-то, когда-то слыхал он его и теперь узнавал
в нем что-то родное. Наяву ли где слышал, во сне ли — того он не помнит. Сходны ли звуки его с голосом матери, ласкавшей его
в колыбели, иль с пением ангелов, виденных им во сне во дни невинного раннего
детства, не может решить Петр Степаныч.
Детство и молодость Никитишна провела
в горе,
в бедах и страшной нищете.
Казались те беды нескончаемыми, а горе безвыходным. Но никто как Бог, на него одного полагалась сызмальства Никитишна, и не постыдил Господь надежды ее; послал старость покойную: всеми она любима, всем довольна, добро по силе ежечасно может творить. Чего еще? Доживала старушка век свой
в радости, благодарила Бога.
— Молись же Богу, чтоб он скорей послал тебе человека, — сказала Аграфена Петровна. — С ним опять, как
в детстве бывало, и светел и радошен вольный свет тебе
покажется, а людская неправда не станет мутить твою душу.
В том одном человеке вместится весь мир для тебя, и, если будет он жить по добру да по правде, успокоится сердце твое, и больше прежнего возлюбишь ты добро и правду. Молись и ищи человека. Пришла пора твоя.
Не то на деле вышло: черствое сердце сурового отреченника от людей и от мира дрогнуло при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью.
В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: «Не напрасно ли я пятнадцать годов провел
в странстве? Не лучше ли бы провести эти годы на пользу ближних, не бегая мира, не проклиная сует его?..» И жалким сумасбродством вдруг
показалась ему созерцательная жизнь отшельника… С
детства ни разу не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из глаз.
Перед стулом Дуняши стояла молодая девушка, худая, нескладная, с слишком длинными руками, красными, как у подростка, кисти которых болтались по обе стороны ее неуклюжей фигуры. Длинное бледноватое лицо с лошадиным профилем, маленькие, зоркие и умные глазки неопределенного цвета и гладко зачесанные назад, почти зализанные волосы, все это отдаленно напомнило Дуне далекий
в детстве образ маленькой баронессы. Теперь Нан вытянулась и
казалась много старше своих пятнадцати лет.
«Мне все
кажется, что я виноват
в чем-нибудь, что я наказан, как
в детстве, когда за шалость меня сажали на стул и иронически говорили: «отдохни, мой любезный!»
в то время, как
в жилках бьется молодая кровь, и
в другой комнате слышны веселые крики братьев.
Это первое евангелие «Ныне прославися сын человеческий» он знал наизусть; и, читая, он изредка поднимал глаза и видел по обе стороны целое море огней, слышал треск свечей, но людей не было видно, как и
в прошлые годы, и
казалось, что это всё те же люди, что были тогда,
в детстве и
в юности, что они всё те же будут каждый год, а до каких пор — одному богу известно.
Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку
в его положении, он веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и всё еще
казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и
в настоящем волнует всё та же надежда на будущее, какая была и
в детстве, и
в академии, и за границей.
Я смущен и не знаю, что сказать ей. Она повторяет свое требование. Делать нечего, я поднимаюсь и прикладываюсь к ее длинному лицу, причем ощущаю то же самое, что чувствовал
в детстве, когда меня заставили однажды поцеловать на панихиде мою умершую бабушку. Не довольствуясь моим поцелуем, Варенька вскакивает и порывисто обнимает меня.
В это время
в дверях беседки
показывается Машенькина maman… Она делает испуганное лицо, говорит кому-то «тссс!» и исчезает, как Мефистофель
в трюме.
Смерть видна и страшна ему не только
в будущем, но и
в настоящем, при всех проявлениях уменьшение животной жизни, начиная от младенчества и до старости, потому что движение существования от
детства до возмужалости только
кажется временным увеличением сил,
в сущности же есть такое же огрубение членов, уменьшение гибкости, жизненности, не прекращающееся от рождения и до смерти.
Мне все
кажется, что я виноват
в чем-нибудь, что я наказан, как
в детстве, когда за шалость меня сажали на стул и иронически говорили: «Отдохни, мой любезный!» —
в то время как
в жилах бьется молодая кровь и
в другой комнате слышны веселые крики братьев.
«Ишь, наши «женишок с невестушкой» — как звала, с легкой руки отца Николая, Машу и Костю дворня — ходят точно чужие, не взглянут даже лишний разок друг на друга. Врал старый пес про какую-то привязанность с
детства… — думала Салтыкова, припоминая слова «власть имущей
в Москве особы». — Они,
кажись, друг от друга стали воротить рыло…»
— Я припоминаю еще приходившего к моей матери старика, который брал меня на руки и целовал… Когда сегодня я говорил с Гладких… мне вдруг
показалось, что это был именно он, что я его видел
в далекое время моего
детства… Это, конечно, вздор… Игра воображения.
Пусть человек, отрешившись от привычки, взятой с
детства, допускать всё это, постарается взглянуть просто, прямо на это учение, пусть он перенесется мыслью
в свежего человека, воспитанного вне этого учения, и представит себе, каким
покажется это учение такому человеку? Ведь это полное сумасшествие.